cover

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Автор стихов — Ф. Гарипов.

2 Формы латинского глагола monere, «убеждать, внушать».

3 incroyable (франц.) — невероятный, неимоверный, voiture — машина, карета.

4 Он работает в лаборатории сопротивления материалов.

5 Это восхитительно… Музыка и звезды заодно.

Выходные данные

Михаил Нисенбаум

МОИ ЛЮБИМЫЕ ЧУДОВИЩА

Книга теплых вещей

Серия «Самое время!»

-

ISBN 978-5-9691-1344-2

© Михаил Нисенбаум, 2015

© Валерий Калныньш, макет и оформление, 2015

© «Время», 2015

Издательство «Время»

http://books.vremya.ru

letter@books.vremya.ru

Электронная версия книги подготовлена
компанией Webkniga, 2015

webkniga.ru

title

Михаил Нисенбаум

МОИ ЛЮБИМЫЕ ЧУДОВИЩА:

Книга теплых вещей

Серия «Самое время!»

Почему девушка разбрасывает с балкона жемчуг из свадебного подарка? Перед кем в общежитии уральского мединститута красуются дерзкие парижане Гепардье и Леопардье? Зачем холостяк кроет крышу дома мятными пряниками?

Только настоящая жизнь умеет быть настолько невероятной и неотразимой. Эта книга — полевой букет рассказов и связка ключей от тайных воспоминаний. В ней верное доказательство того, что человечеству не выжить без сумасшедших юнцов, а юнцам не образумиться без сумасшедшей любви. Как и первый роман, истории Михаила Нисенбаума — по-настоящему теплые вещи.

ГОСПОДИ-БАРБОСПОДИ

лубочный рассказ

До вечера было далеко, третий день отпуска не шевелился, словно часовая стрелка в замедленном повторе. Дождем и не пахло.

Покой на душе — это когда все идет как надо. А тут все остановилось, причем, как на грех, не вовремя. Валеев Леонид сидел в кресле, мрачно толкая взгляд куда-то в щель между половиц, крашенных суриком пять лет назад. Окна подрагивали от тарахтящего во дворе компрессора, телефон молчал. Можно было выйти из дому, сходить прогуляться по пыльным дворам к набережной, купить холодненького. Но он сидел дома. За неделю до отпуска он поссорился с братом. Брат в сердцах сказал, что Леня со всеми умеет быть нормальным человеком, кроме своих. Валеев не нашелся, что ответить, так неожиданно точно и обидно было обвинение. Побежал домой, пылая невышедшим гневом, и погрузился в оскорбленное молчание, из которого брат должен был сам вывести его за ручку. Хотя Валееву было пятьдесят два, а брат зимой отмечал шестидесятилетие.

Брат с семьей уехал в сад и в город теперь не вернется неделю, а то и больше. Ему там хорошо. Треплется с соседями по бригаде, журналы читает, с внучкой на рыбалку ходит. Валеев представил Валеру, брата, дородного, с живыми глазами, в бейсболке, сидящего с удочкой на берегу пруда. Сам Валеев был худой, седенький, лицо в веснушках… Говорил он мало, и всякий раз оказывалось, что голоса у него нет и надо откашливаться. В саду клубника уже небось пошла, горох тоже. Молоко брату из деревни возят. Довольно вкусное молоко.

Телефон молчал. Валеев кряхтя выкорчевал себя из кресла. Взял из внутреннего кармана пиджака, висевшего в шкафу, пачку «Явы», вышел на балкон. На въезде во двор мужики из стройуправления ломали асфальт отбойными молотками, компрессор тарахтел и трясся в ознобе.

Валерий, брат, — любимец публики. Люди ли поворачиваются к нему хорошими сторонами или он сам заходит к ним с хорошей стороны — в любом случае все считают Валеру отличным человеком с прекрасным характером.

Между прочим, Валеев считал, что у него тоже легкий характер, но только на работе. Валеев плотничал на механическом заводе: врезал замки, собирал полки, вытачивал древки для метел и флагов, обивал жестью зимние фанерные лопаты.

На работе он ни с кем не спорил, не ссорился, не делал замечаний. Скажут шкаф собирать — он и собирает, велят переделать — переделает. Без раздражения. Он думал только, как приняться за дело, чтобы вышло безупречно. Может быть, это было связано отчасти и с тем, что плотничал он всего лет шесть: до этого работал в проектном бюро, прекратившем существование в разгар экономических реформ. Брат пристроил его сюда, в мастерскую, зная, что Валеев руками работать умел и с детства любил мастерить по дереву. Плотник с высшим образованием… А денег тут платили даже побольше, чем в бюро, и зарплату не задерживали.

Хвалили его, только ругая других: приводили в пример. И разговаривали чаще только по работе. Никому и в голову не приходило спросить, за какую команду он болеет, какой фильм у него любимый, когда день рождения или что он такой тихий… О брате спрашивали иногда. Он отвечал, старался подробно, не отговариваться. На работе ничего не стоило иметь легкий характер. Сбудься мечта Валеева, начни все вникать в подробности его жизни, а его вовлекать в разные суждения — и остались бы от его легкого характера рожки да ножки.

Он не стал в мастерской своим, да и на прежней работе не было этой родственной свободы, когда не нужно быть настороже, не надо вечно поверять себя мнением окружающих. Но когда звенела пила, вжигаясь в розовую смолистую доску, пахло смолой и клеем БФ, Валееву вполне хватало общения и внимания: запахи и звуки заменяли слова, сосредоточенное корпение над работой было вроде разговора, а послушание материалов заменяло понимание собеседника. Он иной раз и впрямь говорил — то с вагонкой, выкоробленной пропеллером, то с саморезом, идущим в сучок. Не ругался — уговаривал: «Ну давай-давай, чего ты, сейчас, вот мы тебя так». Или еще пел. Дома этого не было. Дом был пуст. Здесь раньше они жили с родителями, потом с одной матерью. Мать была единственным в мире человеком, с кем он чувствовал себя своим. Теперь Валеев остался один. Убрав в кладовку все, что напоминало о родителях, он лишил квартиру памяти, а вместе с ней и уюта.

Может быть, потому он терпеть не мог находиться дома подолгу. Но подкатывал приступ нелюдимости, и он сидел в неуютных стенах — словно назло.

Надо было перед отпуском хобби какое-нибудь придумать. А то ехать к морю на нынешние деньги — не наездишься. Хобби можно и дома. Толик Сафиулин из их мастерской доски кухонные расписывает. Досочки фанерные, правда для красоты, не для дела. А Восковцев, знакомый брата из заводоуправления, бутылки коллекционирует винные. Диковинные всякие, пузатые, с ручками, плетенки, в виде русалки есть одна бутылка.

Свежая жара улицы по возвращении в комнату поблекла и поскучнела, как хищник в тесном вольере.

Телефон спрятался в углу, такой же молчун и нелюдим, как хозяин. Валееву звонил только брат. Сам Валеев звонил редко. Вот при матери телефон не умолкал. Убрать его в кладовку Валеев как-то не насмелился, но с телефоном у него остались неразрешимые противоречия. Он обижался на телефон. В светло-сером плоском аппарате воплощалось его одиночество, его ненужность, неинтересность для других.

В телефонной книге рукой Валеева было сделано всего несколько записей, да и те уже потеряли значение. Бережков уехал и живет в Ленинграде. Терновский Николай вообще спился и помер. Сын его в тюрьме, квартира стоит пустая.

Валеев снял трубку. Трубка была пыльно-липковатая от долгого бездействия. Но гудок звучал глубоко, громко. Он почувствовал, что начинает волноваться. Набрал номер брата. Он точно знал, что никого нет, а все же какая-то часть души изготовилась, сложила нужные слова, придумала вопросы, представила, как на том конце ответят. И когда после шестого или седьмого длинного гудка Валеев нажал на рычажок, он испытал смесь облегчения с разочарованием. Найдя в книжке телефон почившего в бозе Терновского, он набрал его. И опять что-то в нем шевельнулось, дрогнуло, забеспокоилось. «Вдруг… а вдруг… Николай… или сдали комнату… может, сын вернулся». Долгие гудки звучали по-другому, более технически, что ли, с какими-то электронными потрескиваниями, словно в нежилом отсеке космического корабля. Никто не подходил, — не мог подойти!

После двух несостоявшихся разговоров Валеев чувствовал себя так, словно поговорил по-настоящему, окунулся в мир чужих забот, посмотрел в чужие окошки или даже побывал на кухнях. Это было удивительно и так его взбодрило, что стряхнув с себя оцепенение, он собрался и с легким сердцем пошел из дому. Горячий ветер встряхнул легкую рубашку, поправил.

Он добрался до набережной, не спеша прошел ее всю, потом, когда растрескавшийся асфальт уполз в землю, — по тропинке, мимо ангаров, мимо бетонной заводской ограды, мимо лодочных сараев — к первым соснам. Посидел на траве в тенечке, глядя на воду, на стайки солнечных мальков. И пошел обратно в город. На набережной Валеев увидел на скамейке молодую женщину. Удивительно было то, что женщина сидела, отвернувшись от реки. О чем она думала? И почему отвернулась? Ведь когда смотришь на бегущую воду, жизнь незаметней.

На обратном пути купил полкило черешни — вознаградил себя. Вечером он полез в кладовку, нашел на полке со всякими банками-коробками обернутый пылью альбом с фотографиями. Перед тем как уснуть, глядел на родительские карточки. Фотографии были довоенные, отливали местами слепой металлической плесенью. Компания за столом в саду. У женщин глаза блестят, словно вот-вот будут танцы. Мужчины смотрят истово-сурово, даже если улыбаются. Все в белых рубашках или майках. Вот молодой отец в костюме, с гармонью на коленях, мокрый чуб гладко причесан. Худой и торжественный. Вот они с братом играют в лошадки. Пухлый Валера, обвязанный тесемкой вокруг пояса, оборачивается на него, а он растерянно смотрит на фотографа.

На следующий день он позвонил в швейное ателье, которое закрыли в прошлом году на ремонт. Воображение, ускоренное безопасным волнением, подсказало спросить, нельзя ли заказать летний костюм, сколько это будет стоить, когда будет готово. Уже на третьем гудке он представил себя в душной примерочной, плечи ему обмеряла толстуха-мастерица, зажавшая в губах несколько булавок. Потом опять набрал номер верного мертвого друга. Гудки звучали по-прежнему, как в мигающим неоновом тоннеле. Напоследок Валеев решил позвонить брату. Волнение перед каждым звонком было новым, особенным для разных случаев. И вдруг после второго гудка трубка перещелкнула и раздался детский голос: «Але!». Это была Ульянка, внучка брата. В панике он положил трубку на рычаг, пытаясь не выдать себя дыханием или неловким движением пальцев.

Четверть часа он приходил в себя. Потом терзался, хорошо ли поступил, не испугалась ли Ульянка, надо ли было перезвонить. Нет, это было совсем нехорошо. Испугался ребенка. Ульянка его всегда привечала, «рассказывала стишок», совала какие-то раскраски, звала поиграть. А если бы это был брат? Неужели он никогда не научится просто поговорить хотя бы с кем-нибудь — не по делу, а по душе!

Валеев не пошел к реке, а сел в трамвай и поехал на вокзал. Там посмотрел расписание электричек на Мокушево, где была дача у брата. Можно было через сорок минут сесть в пряжкинскую электричку и доехать до братниной дачи. Купить с собой гостинцев да и заявиться, как ни в чем не бывало. Ульянке повезти игрушку. Хотя, раз Ульянка в городе, должно быть, все тоже вернулись в город. Да все равно бы он не поехал. Но идея о визите с гостинцами ему показалась самой правильной и утешительной. Валеев перешел по железнодорожному мосту над путями, гудками, поездами и голосом диспетчера. Миновав ларьки, он попал в кривую улочку и зашагал мимо двухэтажных, продавленных временем бараков, купеческих домов и добротных каменных построек, возведенных в последний год вой­ны военнопленными. Здесь начинался пригород. По дороге Валеев зачем-то заглянул в магазинчик «Хлеб», занимавший первый этаж старинного деревянного домика. Покупателей не было. В ржаной дореволюционной духоте жужжала муха. На стене висел плакат про хлеб-наше-богатство. В стеклянной пиале внутри витрины горбился колотый сахар. Тут же рядком были выставлены сзелена-серая рыхлая халва, слежавшиеся шапочки зефира, переливались гранатовыми и янтарными бликами кубики мармелада. На весах лежала бумажка в прозрачных пятнах. Продавщица в бирюзовом переднике молча взглянула на Валеева. Почему-то выйти, ничего не купив, было неловко. Он спросил пряников.

— Каких пряников? — уточнила продавщица.

— А какие есть?

— Есть мятные, «Ночка» шоколадная, импортные есть маленькие, вон тульские тоже.

— Что посвежей-то? — он не ожидал, что будет такой выбор.

— Тульские в понедельник только привезли.

Тяжелые пряники изнуряюще пахли коврижным медом. Отломив половинку пухлой плитки с вытисненной на глазированной корочке белесой жар-птицей, Валеев спустился по высоким ступенькам магазина и пошел по улице.

Солнце навязчиво припекало, но на крыши и голубятни пригорода наползали грузные тучи. Мимо на велосипеде проехал парнишка в резиновых сапогах на босу ногу. Он ехал в горку и раскачивался, давя всем весом на педали, чтобы одолеть подъем.

Рядом с перекрестком Валеев увидел чугунную колонку. Земля вокруг колонки была темнее, трава гуще и свежее. После пряника хотелось пить. Надавив на рукоятку горячей ладонью, он услышал, как тугая гибкая сила рвется по трубе. Колонка дрогнула, и в щебень, шипя, выстрелила струя воды. Он наклонился, ледяная вода хлестнула по губам, дунула в рот.

Утерев ладонью губы, он огляделся. Все было не городским: серые глазастые доски заборов, солдатское белье на веревке, мезозойские лопухи у скамейки и безмятежно-за­тра­пезный вид редких прохожих.

Валеев пошел по улице. Небо набухло темнотой, померкли кусты сирени, хлопнула калитка. Все вокруг нарождалось заново, выходило на свет божий из небытия прямо вот таким: неряшливым, растрепанным, настоящим.

Затылком, шеей он услышал капли, как оклик. Несколько капель зарылись в пыль под ногами. Но дождь вдруг передумал и не начался, а через какое-то время и весь мир расколдовался и стал просто убогой привокзальной улочкой.

Вечером с балкона Валеев видел за домами плавильню заката в невыплакавшихся тучах. Докурив, он давнул окурок в жестянку, вернулся в комнату и шагнул к кладовке. Включив слабенькую лампочку, он пошарил под самой нижней полкой в глубине и нащупал шершавый валик скатанного половика. Осторожно, стараясь ничего не опрокинуть, потащил валик на себя. Задев за край полки, половик беззвучно пальнул залпом пыли. Этот половик был еще бабушкин, мать его любила, и он всегда лежал у ее постели. Оранжево-черные грубые косички разделяли его на насколько рябых делянок. По краям половик был оторочен широкой рябиновой тесьмою.

Спустившись в темный двор, Валеев хлопками тряханул половик раз десять и поднялся к себе. Он открыл дверь в комнату родителей, куда почти не заходил с тех пор, как матери не стало, зажег свет и расстелил половик на старом месте. Сел на табурет и долго смотрел в окно, на стены, на бумажную иконку в углу подоконника.

Этот половик бабушка привезла из деревни. Такие ткали зимой, сплошь устилали горницы, а часть продавали в город. Может быть, именно оттого, что вокруг была зима, поля заметены снегом, который лежал по пять с лишним месяцев, половики старались делать повеселее, спасаясь от зрительного авитаминоза. Вероятно, глядя на коврик, мать вспоминала деревню, горницу с настенными ходиками, русскую печь, где сушились семь или восемь пар валенок, детские игры, вязки лука и белых грибов, домашний огромными ковригами хлеб. А теперь вот вспоминал и он, глядел материнские воспоминания, как мгновенный фильм в кад­рах старого половичка.

Утро пятницы было пасмурное. Сегодня он обязательно позвонит брату и, кто бы ни взял трубку, поговорит, причем поговорит нормально, без заиканий и упавшего голоса. Собственно, поссорились они с братом как раз из-за Ульянки. Она все затевала с Леонидом разговор, предлагала поиграть с безобразной меховой уткой, таскала карандаши-альбомы, а Валеев молчал, держа в одной руке утку, в другой — карандаши. Он молчал растерянно, а выходило — не по-родственному. Ну так что? Он и со взрослыми не всегда мог подобрать слова, а тут — ребенок, девочка. У нее вон пальчики какие малюсенькие, как с ней разговаривать? Он молчал из аккуратности, не хотел напугать непонятным ответом, звуком хриплого голоса. Ульянка и не испугалась, а все за нее обиделись: как так, дескать, ребенок проявляет по-всякому внимание, а он, как бирюк, слова не выговорит.

Он начал набирать номер брата, но на предпоследней цифре дал отбой. Надо было подготовиться. Размяться. Валеев отщелкал привычный уже номер покойного Николая, послушал без эмоций загробно-галактические гудки. Потом опять набрал номер брата. Сердце забилось. Словно он хотел признаться в любви или узнать в больнице, как прошла операция. Он надеялся, что трубку возьмет опять Ульянка. Но прошла минута, а гудки шли и шли без конца и края.

Настроение упало, как узорный платок на мокрый тротуар. И тут на Валеева снизошло озарение. Он смастерит для племяшки домик. Как только мысль начала в нем свою работу, усидеть он уже не мог. Переодевшись, взял фонарь и вышел на лестницу.

В подвале было тепло, пахло паром и мышами. Трубы, обернутые ватой, пофыркивали кипятком. Отомкнув перегородку своей ячейки, Валеев зажег лампочку и начал искать. Вынув фанерный чемодан с тряпьем, картонную коробку со старыми перестроечными «Огоньками», он добрался до угла, где хранился его плотницкий арсенал: пара метров елового бруса, пучки штапиков и нащельников, перевязанные веревочкой, жестяная коробка с гвоздями. Отдельно лежал грязный полиэтиленовый мешок с плитками столярного клея. Когда Валеев клал в пакет жестяную коробку, гвозди грохотнули дружно, словно где-то в коробке построились солдатские полки.

Домик… Когда хочешь хорошо что-то сделать в первый раз, нужно действовать по плану. Поэтому начал Валеев с чертежа. На голубоватой кальке, с вынесенными размерами, в двух проекциях, по всем правилам. Валеев и не подозревал, что можно было так соскучиться именно по черчению — по безошибочности и нематериальной тонкости, которых давно не было в его повседневной работе. Чертеж вышел — загляденье: прозрачное строение в лесах размерных линий и цифр. На кухонном полу была расстелена клеенка, на столе и табуретках лежали молоток, стамески, острейший сапожный нож, ножовка, лобзик, угольник, рулетка и огрызок карандаша.

Сегодня Валеев никому не звонил: без голоса выборматывая бесконечную песенку, он размечал, сверял с чертежом, отпиливал. К вечеру был готов каркас с диагональными распорками для прочности. Тонкие, как песок, опилки от лобзика горками золотились вокруг табурета. На кухне пахло смолой и потом.

Он давно уже хотел есть. Голод был не отпускной, не по режиму, а трудовой, настоящий. Только вот еды-то в доме почти и не было. Половинка черного и пара консервных банок с Нового года. Валеев открыл банку шпрот, нарезал хлеб. Мать вечно смеялась, как крупно он нарезает хлеб. Он ел и не отрываясь смотрел на каркас дома — со стропилами, проемами для дверей и окон. И думалось Валееву, как хорошо будет жить в этом домике большой дружной семье. Ну не прямо в этом, а в таком, только большом. Дети бесятся, прыгают на кроватях, молодая женщина, вытерев лоб тыльной стороной ладони, поставит в печную духовку противень с пирогом, а хозяин (может, даже и сам Валеев) будет читать книгу, поглаживая мурлыкающую кошку. А в гости придет брат с семьей, они будут сидеть в комнате, устеленной пестрыми половиками, за большим круглым столом, пить чай с пирогом. Он начнет рассказывать что-нибудь, и все будут его слушать открыв рот, даже жевать перестанут.

Дольше всего пришлось возиться с окнами и дверьми. Вместо петель пришлось прибивать маленькие полоски брезента. Двери и окна должны открываться: Ульянка же сразу захочет кого-нибудь поселить.

Утром дом Валееву не понравился. Он был слишком ненастоящий и простой. В нем не было ни правды, ни сказки. Был бы он хотя бы бревенчатый… Избушка с круглыми торцами бревен по углам… Валеев затосковал, ходил туда-сюда мимо неубранной постели, слушал молчание телефона. На кухне был остывший столярный разгром: опилки, на скатерке банка с остатками клея, щепки, погнутые мелкие гвозди. Вздохнув, он принялся наводить порядок. Какой ни есть, а домик был сделан. Даже с обклеенными прозрачной пленкой окошками. Даже со скамейкой, прикрепленной на крыльце, даже с желобками водостока, подвешенными под крышей.

Чуть успокоившись, он закончил уборку и собрался попить чаю. Однако в квартире не было ни крошки: два дня он никуда не выходил, поглощенный работой. Пустой чай? Как ни крути, надо было идти в магазин.

И вдруг вспыхнуло в голове: «пряничный»! Дом должен быть или совсем настоящим или по-настоящему сказочным. Валеев посмотрел на домик новыми глазами, как прежде на каркас: воображение вглядывалось в новые дали.

Есть хотелось страшно. Обув раздолбанные сандалии и взяв сумку, он вышел. Во дворе пахло дождем, изнанкой тополиной коры и битумом: прежняя дыра в углу двора была заделана, а теперь маленький обшарпанный каток вдавливал в выбоину черный крупчатый асфальт.

Выкурив по дороге сигарету, он слегка угомонил голод. В «Диетическом» купил картошки, молока, кукурузных хлопьев и пару банок тушенки. В кондитерском отделе Валеев взял разных пряников для примерки — по чуть-чуть.

Горячая летняя улица поднималась в гору, потоками курились запахи влажного воздуха, над головой паслись белые облака. Мимо проехал грузовик, грохоча незащелкнутым бортом. И опять тихо — только шелест хлопочущих листьев.

Он так спешил поглядеть на новый образ задуманного, что, даже не поев, принялся выкладывать из кулька на крышу домика пряники. Мягко благоухающие булыжнички ложились на скаты розовым узором, вроде пухлой черепицы. Правда, между пряниками выходили несказочные какие-то зазоры, но он сразу придумал: орехи в шоколаде или в сахаре — вот что здесь нужно.

Истратив все пряники, он еще раз, из другой комнаты, полюбовался на результат. Прищуриваясь, Валеев думал, как крепить пряники к стенам, как довезти домик до вокзала, как потом ехать в поезде, ничего не поломав, как привезти домик свежим. Радость взрыхлила душу. С балкона донеслась волна жаркого воздуха. Валеев надеялся, что будет дождь: очень уж парило. Но дожди или не вовсе не шли, или прокрадывались ночью, когда он спал.

Мысли о том, как устроить перевозку домика, привели в кладовку. Вдруг Валеев увидел на верхней полке часы-ходики: последнюю вещь, которая была изгнана из родительской комнаты и пока не вернулась из ссылки. Достав часы, обмотанные цепью с тяжелой гирькой на конце, с бессильно завалившимся маятником, он понес их в комнату. Размотал цепь, поправил маятник, обмахнул пыль. Гвоздь для этих часов так и торчал напротив родительской кровати. Валеев наощупь нашарил гвоздик петлей, выровнял корпус. На сусально-золотистом циферблате была изображена карета, запряженная тройкой лошадей, пытающихся в экстазе вывернуться наизнанку.

И все же это были те самые ходики и, очутившись на своем прежнем месте, они словно бы издали правильный щелчок, вроде недостававшего фрагмента мозаики. Он потянул за конец цепочки. В часах картаво застрекотало, гиря поднялась к циферблату. Валеев вспомнил, как они с братом пытались опередить друг друга и подтянуть гирю первым. Сейчас никто его не обгонит. Он подтолкнул тусклый позолоченный маятник, и часы, как ни в чем не бывало, принялись звонко отщелкивать секунды. Те самые.

Он вспомнил, как скрипели половицы, когда мать шла из кухни в комнату. Как теплела светом щель: мать читала перед сном газету или календарь. Едкая мелодия жалкости плыла по дому. Это было так невыносимо, что в такт часам он забормотал: «Мама, мама, мама, мама»… Вряд ли Валеев понимал, что молится. Внутри, в забытой, заповедной глуши зрело и наливалось мраком горе, давным-давно осевшее в венах, застрявшее в костях, сгорбившее мысли и замутившее зрение. Он не понимал, что происходит, что так тянет, вяжется в узел, рвется в горло, в нос, в глаза.

Глянул на расплывающийся перед глазами недопряничный домик, вжал ногти в ладони, потом опустился на пол. Ему вдруг показалось, что он умирает. Потом свернувшись, Валеев лежал на половике. Перед глазами уходили вдаль рыхлые бороздки, светились ворсинки, и мир родителей снова был рядом, готовый спасти прикосновением, голосом, силой.

Все было по-прежнему, только от обиды на смерть матери не осталось ничего. Отслоилось, оторвалось ото всех стенок, выскочило слезами и растаяло. В промытой, отпаренной плачем душе оказались аккуратные ответы на все вопросы, решения всех задач. На стены пойдут плоские тульские пряники, закрепить их несложно: обшить стены мини-балкончиками, куда пряники вставятся, как в пазы. Пряники надо закупать не раньше, чем за день до поездки, а укладывать прямо на станции. А еще понадобится большой лоскут чистой ткани или клеенки, чтобы скрыть домик от пыли и от чужих глаз. В шкафу как раз был большой мамин платок, один из тех, в которых она ходила в церковь. И еще: в крышу нужно врезать кольцо, чтобы было удобно переносить домик с места на место.

В их «Диетическом питании» тульских пряников не было. Валеев решил не мудрить, поехать к вокзалу: мысль о возвращении на пригородную улицу доставляла ему удовольствие. Ночью город трясла и выбивала буря. Но с утра опять пылало близкое солнце. Когда Валеев вышел из трамвая, точно из середки раскаленного утюга, со лба на бровь, с брови на веко сползла капля пота. В привокзальном скверике в пыли и оческах грязного пуха валялись сломанные ветки. Переходя железнодорожный мост, он чувствовал себя под прицелом солнца. Кривая улочка казалась сегодня еще кривее. Здесь ночная буря гуляла удалей всего. На кусты сирени налипли пакеты и клочья газет, ветки и листья валялись даже на проезжей части, а половина старого вяза висела на обрывках светлых волокон, уронив голову с не­увядшими листьями на тротуар.

Валеев шел, удивленно поглядывая по сторонам. Ему даже померещилось было, что он ошибся адресом. Вроде он видел эти дома, а вроде и не видел. Пройдя несколько кварталов, он остановился и растерянно оглянулся. Магазина «Хлеб» не было. Он прошел еще немного, увидел колонку, из которой пил несколько дней назад. «Хлеб» был ближе к вокзалу. Он повернул обратно, шагал медленно, вглядывался. Были два дома похожих, с закрытыми ставнями, темные. Но магазин исчез. Вдруг его окликнул насмешливый женский голос:

— Чего потеряли, мужчина?

— Я? Ничего, — машинально ответил Валеев.

— Вы у нас вроде отоваривались недавно.

— А-а. А где магазин?

— Да на месте, где ему быть. Мы у него стоим. Ночью какое было, сами знаете, вон вывеску снесло. А ставни мы до сих пор боимся открывать. Вдруг опять начнется…

— Вот оно что, — пробормотал Валеев.

Женщина была в белой легкой кофточке с короткими рукавами. Она глядела прямо на Валеева, красного от жары и смущения.

— Так что, идем? — спросила она; солнце било по глазам и она щурилась. В этом вопросе Валееву послышалось не только приглашение в магазин. Здесь было еще подстрекающее женское приглашение в «мы». А может и не было никакого приглашения, поди разбери.

После неистового солнечного сверкания в магазинчике было совсем темно. Щелкнул выключатель, проморгавшись, холодно вспыхнули лампы дневного освещения.

— Что, пряничков захотелось?

— Есть такое дело.

— Свататься будем?

— Почему это? — Валеев оторопел.

— Почему? Как почему? Без пряников-то, говорят, не заигрывают. Ох мужчины, ну мужчины… — женщина спокойно любовалась его смущением.

Продавщице было лет тридцать пять — тридцать шесть, у нее были серые глаза и мягкие губы. Он хотел сказать, что стар для сватовства, но побоялся, что его не опровергнут.

— Тульских опять?

Почему-то Валеева тронуло, что она запомнила.

— Да. Четыре штуки.

— Почему четыре? — продавщица, уже надевшая бирюзовый фартук, явно настроена была поболтать.

— Я… Потом расскажу.

— Пото-ом? — игриво и протяжно переспросила она. — Ну потом так потом.

Валееву показалось, что женщина уложила его пряники с особой заботой, как бы поглаживая. Он поблагодарил и не ушел, стоял, глядел незряче на витрину. Спросить, как ее зовут?