cover

Яков Шехтер

В ЗАЩИТУ СПРАВЕДЛИВОСТИ

Белый грифон летит. Над бескрайнею степью летит. Парит старый седой грифон над курганами умерших богов, беспощадными батырами, кровожадными царями, оборотнями-перевертышами с огненными глазами, беловолосым великаном в страшной маске, сломя голову скачущем на рогатом коне.

«Весь мир от края до края — это рыжая степь с ломкой, сухой травой и солеными озерцами» и много в ней встречается странного и опасного люда. Такой представляется Поднебесная героям повести «Модэ». И туда, в этот мир, от одного его предела — черной реки без берегов, до другого — бездонной пропасти, уверенно и властно ведет нас писатель Владислав Пасечник.

А рядом с живой, щедро выписанной степью существует другая, серая степь — царство между царствами, жизнь между жизнями. Эти жизни и царства по ходу повествования все туже переплетаются между собой, да так, что под конец уже почти невозможно провести разделяющую грань, отличить одно от другого. Читатель уходит в этот мир до самой макушки, тонет в нем, как тонет свалившаяся в бурную реку лошадь. Придуманная писателем реальность «мерцает и переливается», становясь столь явной, что ее почти можно потрогать руками.

В лекции «О хороших читателях и хороших писателях» Владимир Набоков пишет:

«Литература родилась не в тот день, когда из неандертальской долины с криком “Волк, волк!” — выбежал мальчик, а следом и сам серый волк, дышащий ему в затылок; литература родилась в тот день, когда мальчик прибежал с криком: “Волк, волк!”, а волка за ним и не было... Глядите: между настоящим волком и волком в небылице что-то мерцает и переливается. Этот мерцающий промежуток и есть литература».

Повесть «Модэ» позволяет человеку, утомленному несправедливостью нашего бытия, трудной и отнимающей силы работой, свинцово отягощающими жизнь неурядицами, перенестись в иной мир. Там насмерть бьются с захватчиками, прислушиваются к посвисту вражеских стрел, вдыхают дым костров на кочевьях, воюют с колдунами и оборотнями — словом делают то, чем начисто обделен житель современного мегаполиса. Владислав Пасечник сочно рассказывает о далекой стране, в которой никто никогда не жил. Придуманный им волк весьма натурально щелкает зубами, а убегающий от него мальчик кричит столь пронзительно, что впору затыкать уши.

Будет правильным и справедливым издать роман «Модэ», дабы позволить читателю, вытащив из портфеля книгу, за секунду перенестись из грохочущего вагона метро в пространство звенящего тумана, услышать, как скрипят колеса, увидеть связанного богатыря на полу кибитки, а напротив него бесчувственно покачивающуюся голову князя, круглую, рыхлую, с обвислыми усами…

11

Старый воробей Чию оказался прав. Много было сделано в прошлый год, но год новый принес еще больше перемен. В Поднебесной разразилась странная, непонятная степнякам война, и хунну выбили из своих степей последних воинов Шихуанди. Из-за барханов поднялись черные копья племени дунху, и ветер погнал по земле горячий песок. Юэчжи выбрали паралатом Вэрагну и как будто стали жить спокойно, но все больше родов их уходило, пряталось в горы, ведь и паралату, и нищему пастуху было ясно: нет теперь силы большей, чем Модэ.

А потом время побежало, как мутный весенний ручей, год пролетел, другой, третий… Будущее и прошлое пожирали друг друга, как драконы на железной пряжке шаньюя Модэ. Сгинули дунху, а на юге началась новая война с Поднебесной, хунну снова и снова побеждали в ней. Днем мужчины славили Модэ, а по ночам у костров называли отцеубийцей.

У Модэ вырос сын Лаошань и стал чжучи-князем. Наследник был строптив нравом, как и сам Модэ в его годы. Лаошаня воспитывал Чию — совсем слепой и уже почти беспомощный. Ему во всем помогали молодые ученики, которых он выписал из мятежных провинций Поднебесной, у союзников-ванов.

Умер Лу-Гань, очередной правитель Поднебесной, и наступило наконец перемирие, был заключен новый договор мира и родства. У хунну был хлеб, а в степи хлеб дороже золота.

Время шло, князья старели и умирали, а Модэ, казалось, не менялся совсем. Чжучи-князь томился от мира, но Модэ был сыт кровью, как матерый дракон. Тогда строптивый, наглый Лаошань собрал большое войско и ворвался в северные провинции Поднебесной, стал грабить и убивать.

В первые же дни набега правитель Вэнь-Ди получал с севера вести одну страшнее другой, ничего нельзя было понять, в армии случился разброд, полководцы посылали тысячи колесниц незнамо куда, но вдруг все стихло, хунну пропали в степи, оставив после себя серые пепелища. А потом пришло письмо от Модэ на китайском языке: «Дряхлый, старый князь, рожденный на болотах, выросший среди волов и лошадей, просит прощения у могучего владыки. Чжучи-князь Лаошань напал на ваши земли из-за нечестных ваших чиновников. Но он все равно не прав. В наказание я послал его с войском далеко на север, он воюет теперь с юэчжи…»

Войско Лаошаня шло вперед, до поры не встречая преград. Не стало в степи и на холмах пастухов, исчезли колодцы и коновязи. Степь вымерла перед Лаошанем. Где-то на холмах ждал его паралат Вэрагна, но ему уже некого было защищать, да и войско его было невелико. Кажется, воины-юэчжи просто ждали своей смерти. В степях говорили: стоит ли биться, не лучше ли паралату со своим народом уступить холмы хунну? Все эти досужие толки прекращались довольно быстро. Все знали: Вэрагна не повернется к хунну спиной. Вэрагна был героем.

Модэ послал с Лаошанем своего верного телохранителя, Кермеса. Юэчжи с годами стал грузен и рыхл, лицо его покрылось царапинами и морщинами и сделалось похоже на сырое тесто. Но он, как и прежде, был ужасно силен. Новый конь был у него — рыжий аргамак, злобный, быстрый, его Кермес не любил и стегал плеткой нещадно.

Лаошаню Кермес не нравился — это был человек шаньюя, человек Модэ, верный палач. Знал чжучи-князь: до поры до времени юэчжи будет его защищать, но клинок великана всегда направлен и в его сторону. Если царевич выкажет неповиновение отцу, юэчжи пустит оружие в ход.

С ними было большое войско, два полных тумена, построенных особым порядком. Это было новой задумкой Модэ. Каждый отряд отличался от других: один — в белых плащах и на белых же конях, другой — в черных острых колпаках и на вороных аргамаках, третий — в шлемах с киноварью и красными конскими хвостами, верхом на темно-рыжих, как запекшаяся кровь, скакунах. Отряды никогда не смешивались, и каждый помнил свое место в строю. Командиры родов и племен привязывали к уздечкам звериные шкуры — заячьи, лисьи, волчьи, — и все воины знали, кого нужно слушаться.

В последнее время творилось странное: на крайних сотнях стали пропадать воины. Иногда их находили далеко от стоянок, окоченевших, с выпученными от страха глазами. Среди батыров поползли слухи о здешних призраках и курганных богах. Но Лаошань знал, что это юэчжи, до поры невидимые, жалили неповоротливую громаду хуннского войска, словно пчелы.

— Кермес-батыр! — заговорил как-то Лаошань. — Расскажи про эту землю.

— Тут есть где укрыться, но есть и просторные места, — лениво отвечал юэчжи. — Жала для стрел делают из бараньей и конской кости, а еще… еще… — он вдруг осекся, будто увидел что-то вдали.

— Говорят, юэчжи-батыр, будто в этих местах живет древний бог, — произнес Лаошань задумчиво. — Его видели возле лагеря третьего дня.

Кермес странно повел головой.

— В последние дни как-то неладно, — Лаошань огляделся по сторонам. — С дальнего разъезда донесли, что к кострам будто бы подходят юэчжи. Голодные, одетые в рванье.

— Здесь где-то могила их бога, — ответил Кермес глухо. — Зовут его Рамана-Пай. Здесь бывают призраки…

Призраки и вправду были — целое войско. В пыли рожденные, голые, босые люди — тени полудня. Тела их настолько истончились и почернели, что в горячем солнечном свете были почти не видны. Двигались они неслышно на худых своих кобыленках, выслеживали отставших хуннских батыров и неслышно же умерщвляли. Кермес все это знал. Он все помнил.

Вечером на привале у пересохшей речки он как будто почувствовал что-то и впервые за время похода оставил Лаошаня.

Он отъехал на невысокий утес, туда, где никто уже не мог его видеть. Вокруг звенели комары. Красное солнце спускалось к белым дюнам, потрескавшимся от засухи. Из синего ила торчали голые прутья — все, что осталось от густой речной поросли. Чуть дальше от косогора еще рос высокий кустарник, земля там была сырая, и лошадь могла отдохнуть в тени.

«Если хунну овладеют этим краем, река уйдет, Дану не потерпит такой гнусности», — вспомнилось вдруг Кермесу. Это место было ему знакомо. Когда-то здесь он ловил куропаток, и с ним был еще кто-то…

Дремота смежала Кермесу веки, он никак не мог вспомнить имя…

Кермес прислонился к тонкой лошадиной шее, свесил грузные руки и прикрыл глаза. Он слышал, как кто-то поднялся на косогор и остановился. Близко дышала чужая лошадь.

— Ты кто? — Кермес медленно поднял голову и разлепил уставшие, сонные глаза.

Всадник был в полусотне шагов, неподвижный, похожий на тень от стрелы. Он стоял спиной к гаснущему солнцу, и Кермес не видел его лица. Но вот рыжий отблеск осветил маску из желтого рога, две черных прорези на месте глаз и… зубастую ухмылку.

Кермес хрипло вскрикнул, тронул поводья и помчался прочь. Но с другой стороны косогора выехала еще одна фигура — чуть шире в плечах, в лисьей шапке, а вместо лица — маска из куска грубой кожи.

Кермес полетел на коне под гору, провалился в черное пустое русло, снова поднялся на плешивый пригорок — и увидел впереди две черные тени. Он затравленно огляделся — вот еще один всадник в берестяной личине, на коне паршивой масти — с белыми отметинами на копытах. А вот и другой — на белой тощей кобыле.

Батыр зарычал, ударил коня по тугим жилам, степь бросилась ему навстречу, спина выгнулась луком, и земля перевернулась.

Кермес лежал на животе, а в горле клокотала кровь. Стрелы торчали из его спины красными иглами. Он не видел уже ничего, слезы и пот слепили ему веки… Вдруг вспомнилось ему что-то далекое и невозвратимое. Раскрасневшееся лицо, блеск мальчишеских глаз, восторг, оттого что бьется под заячьей шубкой первая пойманная куропатка, и живая улыбка, которую сменил теперь страшный оскал солнечной маски.

«Как чудно…» — подумал Кермес и затих, потому что не мог больше жить.

Тот, кто выстрелил первым, приблизился к телу и навис над ним, неподвижный. Он всматривался зачем-то в лицо убитого батыра, словно пытался узнать, угадать…

Он вздрогнул, когда его окрикнули:

— Ашпокай! Ашпокай! Это ты?

— Это я, — отозвался он, снимая маску.

Пятеро мальчишек, как один, последовали его примеру и побросали маски под копыта коней.

— Что вы здесь делаете? Нас могут увидеть! — на косогоре появился всадник в остроконечном колпаке. — Мы не достали Лаошаня, хунну переполошились! Бежать нужно!

— Нет. Не бежать. Уходить нужно, — сказал Ашпокай. — Насовсем. Мы уйдем из этой степи, Атья. Здесь все кончено.

— Не понимаю, — сказал Атья. — Что ты говоришь?

И тут он заметил лежащего на земле Кермеса.

— Это… это…

— Да, — ответил Ашпокай. — Это мой брат.

И он швырнул маску на мертвое тело. Атья сорвал с головы колпак и закрыл им лицо.

Мальчишки неуверенно переглянулись, потом посмотрели на мертвого батыра. Никто из них не знал этого белобрысого хунну — ни Атья, ни Ашпокай не рассказывали ничего о Михре.

— Все. Наигрался я в Михру, — сказал Ашпокай. — У нашего народа есть судьба, и здесь она не заканчивается. Чем раньше народ наш это поймет, тем лучше. Нужно всех собрать и двигаться.

— Куда? Куда?

— На запад, — Ашпокай посмотрел на перстень с вживленной в него капелькой коралла. — Мы проложим для наших людей новый путь.

Ашпокай смял башлык, щека его дернулась от страшного напряжения.

— Все! Пошли! Уууу-хааааар-р-р!

— Уууу-хаааааар-р-р! — подхватили молодые волки.

Спустя мгновение они мчались вдоль пустого берега, на котором вечер уже протянул свои синие тени.

***

В городе светает долго и мучительно: над темными крышами висит зарево цвета смолы на платке курильщика. А здесь рассвет начинался на земле. Восточный ветер забросил на черный отрог старое, рыхлое облако. Сквозь молоко горел ровный и жгучий огонек пастушьей стоянки — первый редут наступающего дня. На дорогу сонно и величаво выступали лошади. Они шли вдоль ручья к яблоне — единственной в округе. Они обступали ее со всех сторон согласно утреннему своему ритуалу и тянулись губами к серебристой листве. Последняя торжественная минута ночного молчания повисла над долиной. И я вздрогнул, когда вдруг зазвучал карабин, — это Серега отгонял волков от стоянки. Выстрелы отдавались в горах резкими щелчками — казалось, кто-то бьет палкой по длинному прямому рельсу. Таково было напряжение камня, такая таилась в этих склонах механическая, машинная сила. Серега воевал с ночью, он теснил ее от своих овец, от своих лошадей, прогонял ненавистную в тесные ущелья и душные гроты. Он верил, наверное, что когда-нибудь совсем прогонит ночь и сразу сделается легко и радостно на земле. Он точно думал так, я слышал это в его утреннем грохоте.

Вокруг меня в окостеневшей земле зияли черные провалы. То были разоренные нами курганы — и пахло от них теперь не хлебом, а стылым погребом. Вокруг ям торчали щербатые обломки — все, что осталось от крепид. Вот за эти-то камни и отступала ночь. Теперь я понял, зачем древние обносили могилы кольцами из камней. Внутри была особая, запретная для человеческого глаза темнота. Это она отпечатывается в земле сизым могильным пятном. Ее можно увидеть только в рассветный час, когда она отступает в свои дневные пределы.

Мне снова захотелось почувствовать под ногами старую дорогу.

Я на ходу проваливался в сон. Ноги уходили в него по щиколотку, по колено. Темное, холодное поднималось снизу мне навстречу. Кажется, я опять зашел в ручей, встрепенулся. Из сумерек возник огромный пес — я видел такого в Серегиной своре. Раззявив пасть, он подбежал ко мне так близко, что, протяни я руку, мои пальцы коснулись бы черных отметин на его голове, и… пропал. Это был только туман. Темнота отступала, просачиваясь под землю. Там, где она стелилась по земле, вместо травы колыхалась холодная зыбь.

Я оглянулся на окрик. Со стороны лагеря шел человек. Я сразу узнал его, махнул рукой и двинулся было навстречу, но тут нога моя угодила в звериную нору. Последняя стрелка темноты вдруг скользнула мне навстречу, сделалась черным длинным жалом и слизнула меня с лица земли.

Меня нашли утром — увидели с дороги. Я хорошо помню сон, который мне снился. Когда меня будили и обливали родниковой водой, он снова и снова возникал у меня перед глазами.

Ревела река, лошадь вскидывала морду над голубой пеной и плыла, плыла против течения. Мы с Музыкантом сидели на гранитной «щетке» и дымили.

— Смотри, как… вверх по реке… а раньше не могла, — сказал я.

— Все поплывем.

Музыкант затушил «Беломор» о ладонь и бросил бычок в воду.

РАССКАЗЫ

Максим

Рассвет выгнал Максима Курипко из траншеи. Он выбрался наверх, уставший, голодный и почти незрячий после громкой бессонной ночи. Вчера был дождь, в траншеях стояла мутная вода. Курипко набрал ее во флягу, бросил туда таблетку очистителя и, не дожидаясь, когда она растворится совсем, жадно выпил.

Ночью он отстал от роты. Была страшная суматоха, наступали без команды, без смысла. Когда приходили приказы, было уже непоправимо поздно, уже рвались снаряды и сотни людей становились глиной.

В рытвинах от колес стояла маслянистая вода. Овраг справа от дороги был забит человеческими и конскими трупами, в небе кружились вороны. Вдалеке горел город. Всюду на земле лежали мертвые: свои, враги и даже страшные штурмовики-«западники», «законченные», еще до смерти умершие люди. Вчера они прибыли с западного фронта на десантном корабле, увешанные орденами, гордые и опасные, вчера они бросили в порту своего командира и двинулись вперед, и всю ночь рокотало впереди, в небе и в траншеях было неспокойно, а он, Максим, из простых солдат, сидел под дождем, накинув на себя отпоротую половину плащ-палатки.

Эта половина и сейчас была при нем. Плащ-палаткой с ним поделился сержант Клипин. Свою Максим сдал в хозяйственный обоз, как раз перед тем как загрохотало — в небе и на земле. Теперь брезентовая половинка тяготила его смутным беспокойством. «Увижу Клипина — верну», — решил Курипко.

Солдат шел вдоль дороги. Он, кажется, совсем потерялся, ни одного живого человека вокруг, а все только трупы и взрытая земля. День был жесток к солдату. Он принес холодный северный ветер и тучи воронья. Вороны садились на ветки, прыгали среди неподвижных тел, клевали у них глаза, а главное — гремели в зияющем небе над головой Максима.

И вот Курипко, бывший охотник, остановился, вскинул винтовку и дал залп в небо, по птицам. Одна из ворон упала на землю. Стая рассыпалась со страшным гвалтом. Он выстрелил еще раз, а потом еще и еще. После каждого выстрела на землю падал мертвый враг.

Максим торжествовал молча. Он думал, как правильно и хорошо, что он — теперь уже не совсем солдат и совсем не человек — вот так стоит и стреляет по воронью.

Вороны разлетелись прочь. Их черное войско было разбито одной только винтовкой Мосина. Небо прояснилось, не стало хриплого карканья, и солдат отправился дальше. Спустя какое-то время он обнаружил, что дорога, по которой он идет, ведет его не к цели, не к горящему городу, где до сих пор слышались выстрелы, а куда-то в сторону. Но он не замедлил шаг. Внутри у него что-то еще надрывалось вороньим гвалтом, а в ноздрях свербил запах прибитой пыли.

Откуда-то из-за поворота появилась полевая кухня. Она двигалась торопливо и шумно, подпрыгивая на ямах и кочках, испуская клубы ядовитого дыма. Кухня не сбавляла скорость, и не было сомнений, что она промчится мимо.

Тогда Курипко снял с пояса последнюю гранату и вышел на середину дороги, расставив руки в стороны. Кухня громко чихнула и встала. Из нее выскочил уставший шофер — солдат с измученным лицом. Он понял, чего хочет от него Максим, что не ел он, наверное, очень давно, два или три дня. В машине были хлебы, теплые, как нагретые валуны, шершавые и темные. Курипко жевал сосредоточенно, тяжело вздыхая, проглатывая сразу помногу. В эту минуту его занимала только еда и ничего больше. Рухни сейчас скалы, окружавшие его, он ни за что не прекратил бы есть.

Вот кухня уехала, Курипко двинулся дальше по дороге и вскоре вышел к широкой бухте. Солнце поднялось высоко, и можно было скинуть с себя всю одежду и побежать по пляжу, окунуться в холодный прибой и поплыть прочь от берега. И вот он, который никогда еще не плавал голышом в море, заплыл очень далеко, так что и про берег забыл, а течение подхватило, одолело его, и не мог он ничего сделать, кроме как лечь на спину и совершенно отдаться ему.

И тогда из его тела вдруг ушла судорога, которой он прежде, кажется, и не замечал или успел каким-то образом к ней привыкнуть. А затем пришло воспоминание — короткое, смутное, как позавчерашний сон, о том, что осталось в траншее, скрытое грязной водой… Максим выбросился на сушу, рыхлый как морская пена, и высох, остался на камнях тонким соляным осадком. Когда же он пришел в себя, вокруг по-прежнему не было ни души. Солнце стояло в зените, вдали полыхал город.

На камнях среди одежды лежал обрывок плащ-палатки.

«Нужно вернуть», — вспомнил Максим.

Он смешно прыгал, натягивая порты, когда со стороны города появился человек, японец. На нем не было погон, но по форме и выправке Максим узнал в нем офицера. На лбу у него белела марлевая повязка. Максим нагнулся за винтовкой и замер, не сводя глаз с японца: таких убивали, не пропускали мимо. Офицер тоже остановился и смотрел на солдата.

— Иди, — прошептал Максим одними губами, — иди.

Офицер, конечно, ничего не мог услышать, но как-то понял намерение Максима и двинулся дальше. Вид у него был, кажется, такой же потерянный, что и у Курипко. Затем он исчез, и Максим сразу забыл о нем. Он решил идти в город. До того он не вполне понимал, что и зачем делает, но теперь не было в нем прежней непонятной судороги, и он знал точно, что нужно найти своих и отдать Клипину его брезентовую половинку.

Дорога к городу поднималась от самого берега. Среди холмов виднелись просевшие обвалившиеся доты. Холмы, еще утром неприступные, кишевшие злой пчелиной жизнью, сейчас были пусты. Только кое-где ходили страшные люди с винтовками — высматривали, не шевелится ли кто среди обломков. По дороге навстречу Курипко двигалась колонна пленных: уголовники вели арестованную жандармерию. Зеки шли гордые, довольные тем, как распорядилась ими судьба. Вчера они напоили водителей и двинулись в город. К утру улицы уже были охвачены пламенем, а земля дрожала от страшного мужицкого разгула.

— Не видели сержанта Клипина?

— Клипина? Не знаем такого.

Вот и город. Воздух в нем сизый, потяжелевший от дыма. «Западники» захватили спиртзавод и выставили по периметру бойцов с винтовками. Всем желающим разливали спирт — во фляги и банки. Возле ворот дымил штурмовик, из самовольных атаманов, — уставший мужик с недавним шрамом на шее.

— Это немец штыком меня, — рассказывал он, поглаживая острый кадык. — Я тогда чуть-чуть не кончился.

Командир штурмовиков, молодой полковник, рассеянно курил рядом, то и дело одергивая китель, касаясь невзначай кожаной портупеи. Лицо его было серым и неподвижным. Вчера он, гордый и грозный хищник, стоял на носу десантного корабля. Он велел штурмовикам остаться в порту и ждать прибытия генералов, но кто-то из этих закопченных, замасленных солдат — может, и тот, что болтал и чесал кадык сейчас, — кто-то из них крикнул ему «Командир, оставайся в порту, остальные — за мной!» И ничего не мог сделать полковник, кроме как нервно вытянуться перед этими головорезами, не сказав ни слова, сжав зубы.

Приехали генералы. Поняли все без вопросов, покачали головами. «Мы так и думали», — сказал один. «Это вина не ваша. У них там свои… “командиры”, — сказал другой. — Всё мы понимаем». А полковник стоял перед ними нервно-навытяжку, как будто мученическая поза могла что-то изменить или оправдать его беспомощность.

— Не видели сержанта Клипина? — спросил Максим штурмовиков.

— Нет, не видели, — отвечали «западники» угрюмо. — А ты не стой, сядь, что ли, выпей с нами.

— Да не могу. Мне найти надо.

— Ну хоть во флягу набери!

— Во флягу — можно.

На окраине стоял буддийский храм. Во дворе лежал мертвый монах в странной одежде с желтыми кисточками. В храме хозяйничали саперы — день кончался, в воздухе звенели комары. Курипко остановился возле монаха. Неподалеку сидели саперы. Они вели свою беседу, глядя на мертвого человека в диковинных одеждах ровно и бесстрастно, как на что-то простое и ясное, вполне приемлемое в их беспокойной жизни.

— Форсировали мы реку, — говорил один из них, — ну, как мы… я и еще один дурак… Переправили нас на «амфибиях», высадили, дали по железному пруту: идите, мол, пошукайте — нет ли на берегу мин. Я вот сейчас думаю: может, на нас хотели огонь вражеский вызвать? А тогда не думал. Ну вот, иду я, значит, гляжу: домик двухэтажный, ага… Во дворе кони запряженные. Я, дурак, захожу внутрь, смотрю: котелок с кашей, нож с костяной ручкой да фуражка офицерская. На второй этаж отчего-то ходить не стал. Кашу съел, нож прихватил. А потом уже, когда в наступление пошли, туда наши командиры сунулись — нашли на втором этаже трех японцев… Кокнули их, конечно… А представляете, если бы я туда сунулся?

— Не видели сержанта Клипина? — спросил их Максим.

— Клипина? Ну видел я вашего Клипина, — ответил один из саперов. — Он с двумя дурнями дот закрывать пошел. Его из того дота пулеметом и прошило. Только и видно было, как патроны из патронташа на землю сыплются.

— Вот как получается… — Курипко выпросил у сапера папироску, закурил.

— Спирт есть? — поинтересовался кто-то.

— Ну есть немножко, — Курипко показал флягу.

— Это хорошо. Оставайся тут ночевать, — предложили саперы. — Мы здесь денька на два задержимся.

— Ну хоть и так… — согласился Курипко, думая, как бы ему отыскать своего командира.

Заночевать в храме не получилось: через час всего явился к ним какой-то человек в штатском и велел уходить.

— Местные вам монаха не простят, — говорил он нервно.

— Мы, что ли, попа этого убили? — возмущались саперы. — Когда мы пришли, он уже готовенький лежал.

— Все равно уходите. На сопки уходите, там и переночуете. А здесь нельзя.

Когда поднялись на сопки, сделалось уже темно и с моря поднялся густой туман. Курипко вдруг оказался один, пробовал кричать, но не докричался, а только сорвал голос.

Тогда он нашел себе укромную впадинку, постелил на землю половину плащ-палатки и задремал. Было темно, сыро и тепло. Курипко задохнулся от этого морского духа и быстро заснул. Последнее, о чем подумал, было то, что сержант Клипин пожадничал: мог бы отдать ему всю плащ-палатку, прежде чем умереть.

Он спал уже крепко, когда чья-то рука больно толкнула его. Максим открыл глаза. Над ним склонился японец, точь-в-точь как тот, которого видел Максим в бухте. Курипко зажмурился и тряхнул головой. Японец не исчез, и это точно был он! Даже повязка, кажется, была на прежнем месте, только чуть-чуть съехала на висок от сырости. На плечах виднелись тени от погон.

Еще стоял густой туман, и лицо японца выступало из серой мглы, как лицо привидения.

Он произнес что-то и махнул рукой. Максим приподнялся, упершись локтем в холодную сырую землю. Все тело болело от холода. Он, наверное, замерз бы насмерть до утра.

Японец снова махнул в сторону, и Курипко наконец увидел неясный огонек вдали — искорку костра. Чей это костер? Друзья или враги греются возле него?

Максим встал и нетвердым шагом двинулся к огню. Японец шагнул в туман и навсегда исчез.

Костер был уже совсем близко. «Наши! По-нашему говорят! — понял Максим и обрадовался: — Да это же из моей роты!»

У огня сидели десять человек, знакомых и незнакомых. Говорили негромко, поминали погибших, среди прочих и Клипина, пили спирт со спиртзавода.

Когда Максим шагнул к костру, все разом замолчали и уставились на него. Лица некоторых вытянулись от удивления.

— Курипко! — вдруг раздался голос ротного. — А я тебя в мертвые записал! Сам же видел, как рядом с тобой мина рванула!

— Я живой… — слабо улыбнулся Максим. — Меня землей присыпало, а так живой. Холодно здесь. Пустите к огню.

И вдруг он почувствовал, что прежняя судорога вернулась к нему и теперь, наверное, не оставит его до самой смерти. И подумал отчего-то, что через много-много лет не будет помнить дня, когда он мертвый ходил по земле. Разве что вспомнится ему то, как он плавал в море первый раз в жизни и как в болезненной звенящей тишине шептались волны Охотского моря.

[1] Воинские головные уборы в древности обшивались плашками из кости, рога или клыка. (Здесь и далее примеч. автора.)

[2] Поршни — мягкая обувь без подошвы из цельного куска кожи или шкуры, которую носили кочевники.

[3] «Щетка» — скальное образование.

[4] Бом — опасная дорога, идущая вдоль хребта или по отрогу, а также узкий трудный проход по ущелью.

[5] Мобэд — благочестивый член зороастрийской общины, священнослужитель.

[6] Ракшас — в индийской мифологии: демоническое существо, способное принимать любое обличье.

[7] Варна — в древнеиндийском обществе сословно-религиозная категория, в некоторых учениях тесно связанная с понятием кармы.

[8] Шудра — представитель низшей касты в традиционном индийском обществе, слуги и ремесленники.

[9] Дваждырожденные — в традиционном индийском обществе представители «арийских» каст (варн), прошедшие специальный обряд инициации и посвященные в знание Вед.

[10] Атман — в индуизме: высшее духовное начало человека, абсолютное «Я».

[11] Маат — в египетской мифологии богиня истины, справедливости и космического равновесия.