title

7.

Конечно я ему написал. Как всегда, ночью. Написал, чтобы он не принимал близко к сердцу то, что я ему понарассказывал, что я просто выпил лишнего, а алкоголь на меня как-то неправильно действует. На бальбуте мое письмо выглядело дико: как выяснилось, этот язык не очень уверенно себя чувствует, если речь идёт об оправданиях. Постоянно приходится скрывать простые слова за сложными описаниями того, что хочешь сказать, и в результате любое выражение выглядит как многословный, витиеватый обман. Вот и скажи после этого, что бальбута — примитивный организм. Скажи давай. И хотя никто мне ничего такого пока что не говорил, я неистово ввязался в спор с этим никем. Бальбута разматывалась, как пружина, — уже почти без моего участия.

Впрочем, я не для этого её создавал, не для оправданий — просто лучше вообще не создавать таких ситуаций, убеждал я себя. Надо жить так, как подсказывает бальбута, а не наоборот. Идти за языком, чтобы он вывел к простоте и искренности. А не тянуть его в свои лопуховые заросли.

Конечно я написал Козлику. А потом написал ему ещё и ещё. Он отвечал практически сразу же — такое ощущение, что он теперь только тем в жизни и занимался, что ждал моих сообщений и, едва получив, бросался писать мне ответы. Как-то мы снова встретились и долго гуляли возле Белой Вежи, обсуждая нашу бальбуту и прикладывая её к самым разным вещам и явлениям, обсуждая её такой простой и одновременно такой сложный словарь. Иногда мы смеялись, разыгрывая сценки: например, визит бальбутанина в районную поликлинику, или переводили речь нашего всенародно избранного «пересидента», посвящённую Дню работников жилищно-коммунального хозяйства. Иногда останавливались и взволнованно читали друг другу стихи на бальбуте — переводы любимых поэтов. Иногда притворялись туристами из Бальбуты, заходили в полупустой магазин и начинали прицениваться к каким-нибудь соломенным зверям, болтая по-своему. Нам верили. Неизменно верили. Терпеливо объясняли, мучительно вспоминали английский, оказывали знаки внимания и почёта — и никто так и не спросил, откуда мы такие приехали. Легковерные belarusutika, как же мало вы знаете о мире, о тех, кто живёт среди вас, и какое же болезненное уважение питаете ко всему чужому.

Лето прошло, выгорело, выкипело, пробулькало в такой вот бальбуте, этим стремительным летом Козлик впервые никуда не поехал. Мы так и просидели три месяца в городе, приучая его к звукам нашего языка. С красной строки началась осень — и вот однажды в сентябре мы с Козликом пошли гулять по проспекту, восторженно рассуждая о нашем словаре. Корни бальбуты, связанные между собой множеством удивительных комбинаций, давали нам такое пространство для деятельности, что мы решили разделить нашу работу и распроектировать её на несколько лет. Козлик брал на себя разработку лексики медицинской, транспортной, юридической, сельскохозяйственной, экономической и спортивной. Я — лингвистику, историю, политику, кулинарию, СМИ и искусство. Литературу никто из нас не хотел уступать — и мы решили заниматься ею вместе. Перед нами открывались такие перспективы, такие бескрайние поля для экспериментов, что мы не обращали внимания на то, где мы сейчас находимся и кто мы вообще такие. Мы даже дорогу несколько раз на красный свет перешли, поступок для Минска неслыханный, но нам повезло, никто нас не остановил и никто не размазал по асфальту. Возбуждённо размахивая руками, мы дошли до станции метро «Московская» и только там наконец немного успокоились и протрезвели. Съели по пирожку, сидя на бордюре, помолчали, потрясённые нашим замыслом. Понемногу разговор разгорелся снова — доставая языком мясо из зубов, я шёл вперёд, рождая на ходу новые слова бальбуты, и одновременно слушал Козлика, напевающего свой собственный лексикон. Так мы дошли до самого Борисовского тракта, пересекли кольцевую, спустились с горки...

«Кстати, я тут совсем близко живу», — сказал вдруг Козлик, словно мимоходом.

Я как раз позволил себе небольшую мечту: сейчас бы тетрадь общую, такую, как в детстве, школьную толстую тетрадку, так хочется всё придуманное записывать, что аж сил нет. Ноутбук я с собой не брал, не хотелось с ним таскаться. А с тетрадью посидеть в тени — самое то. И тут Козлик и произнёс эти слова, которые я совсем не ожидал от него услышать.

«Да, совсем близко, минут десять отсюда».

И подмигнул мне неумело, обоими глазами.

«Можем ко мне зайти, у меня чистых тетрадей хватает, мать приносит с работы. Посидим, пива попьём холодного».

Сам не знаю, почему я согласился. Почему дал ему повести меня за собой, в переход, а потом во двор, по дорожке, протоптанной среди одинаковых многоэтажек.

«А родители? Против не будут? Ты же с родителями живёшь?» — глухо спросил я, когда мы огибали огромный детский сад, проволочная ограда которого всё никак не заканчивалась. С той стороны ограды за нами следил сторож, а может, и дворник — рослый дед то ли с ломом, то ли с древком от лопаты.

«Они на работе, ещё же только четыре, а они в шесть заканчивают».

Козлик ловко переступал через кучи какого-то строи­тельного щебня, а я едва перебирал ногами. Что-то неладное витало в воздухе, усталом, застоявшемся; во дворе, где мы шли, никак не могли завести машину — и шум двигателя звучал, как аплодисменты в большом концертном зале. Дворник перемещался вдоль забора, не отставая от нас, — я ускорил шаг, чтобы он наконец оказался за спиной, и Козлик удивлённо настиг меня возле подъезда.

«Не сюда», — мягко сказал он.

«Верочка!» — крикнул кто-то с балкона.

Мы нырнули в какую-то арку и вышли в очередной широкий двор.

«Здесь я и живу».

Мы поднялись на неизвестно какой этаж. Я совершенно не знал, что это за улица и как отсюда дойти до метро. Козлик открыл дверь, за которой была каморка с ещё четырьмя дверями. В каморке стоял тот самый велосипед. Olodonkuta. Козлик нагнулся, дал мне тапки.

«Проходите».

Коридор наполнился запахом моего пота. Квартира шелестела занавесками, гардинками, жалюзи, уютное жильё семьи из трех человек. Чистенькая двухкомнатная хата с видом на школьный стадион. Козлик усадил меня на диван — упругий, застеленный чем-то таким приятным на ощупь, что я сразу же схватился за ткань и начал перебирать, щупать, крутить на пальце нитки бахромы. Словно втирался к дивану в доверие.

Козлик показал мне свои богатства. Те, что привёз из своих азиатских путешествий. Какие-то вонючие, все в отпечатках жирных пальцев, барабаны, вырванные из доисторических книг страницы с полустёртой вязью: видно же, что подделка... Какие-то ржавые ножи с причудливыми ручками, выцветшие фото неизвестных киноактрис с усиками над пухлыми губами...

Я без особого интереса разглядывал его сокровища. Он принёс пива, вопросительно показал на полки с книгами:

«Если вам интересно, берите, полистайте, могу что-нибудь дать почитать... Родителям всё равно это всё не нужно».

Я думал отказаться, но волю мою словно парализовало. Взял из его гладких, как колени, рук — да, читал, и ещё что-то взял — тоже читал. Конечно он похвастался Пиперски — «От эсперанто до дотракийского», у него она была на бумаге, эта заветная книжка, а я скачал её на Флибусте и читал с ноутбука — ну, ладно, книжка была действительно хорошая, хоть и оставила лёгкое разочарование, так как слишком быстро закончилась, мне было мало, а вообще, Пиперски как Пиперски.

«А по конлангам?»

«Конланги здесь». — Он наклонился, футболка задралась, выглянула задница, розовая щёлка. У него целая полка, самая нижняя, была вся о конлангах — на разных языках, но он честно признался, что половины ещё не прочитал:

«Я медленно читаю. И знаете, когда я начал учить бальбуту — ни о чём другом не могу думать».

Среди книг я заметил толстый альбом в шикарном пере­плёте, лениво потянулся к нему, Козлик сделал едва заметное движение, это было даже не движение, а какая-то мимо­лётная стрела возможной судороги, но я заметил — это моё желание вызвало в нём лёгкий протест. Он сделал над собой усилие, чтобы его не показать. Заинтригованный, я схватил книгу и разложил на коленях.

«Это родителей», — сказал Козлик недовольно.

Альбом был и правда шикарный. Порнография — да какая. На толстой и благородной бумаге, страница за страницей, одна и та же женщина занималась любовными утехами со своим псом — тонким и мускулистым догом, во всевозможных позах, в роскошной атмосфере аристократического дома начала двадцатого века. Причёска женщины постоянно менялась, поэтому я не сразу понял, что на всех рисунках изображена именно она: то вся в разбросанных по плечам светлых локонах, то с мальчишеской стрижкой, то вообще с выбритой головой, то надев викторианский парик она отдавалась этому догу с человеческими глазами, и только волосы у неё между ног оставались неизменными, они были выписаны тщательно и достаточно талантливо, и нарисованы были каждый раз так, чтобы зритель видел все подробности её раздвинутой волосатой и влажной вульвы. Я почувствовал, что возбудился, под альбомом, что лежал у меня на коленях, выросло то, что не спишешь просто так со счетов. Мне сразу захотелось эту книгу — если спрятать её от Верочки, можно было бы дарить себе время от времени такие мгновения… Мгновения, которые можно было коллекционировать. Никакое порно в интернете не могло сравниться с тем, что я здесь увидел.

Я держал альбом на коленях меньше минуты, а у меня уже были в нём любимые картинки.

«Родители, я вижу, у тебя достаточно либеральные», — хрипло и как-то издевательски произнёс я, положив руки на альбом. Мне не хотелось, чтобы в моих словах была хотя бы тень насмешки, но что-то двусмысленное всё равно повисло в воздухе.

Бедный Козлик печально смотрел на лампу, торчащую прямо из стены над моей головой. По-видимому, здесь его родители вечером сидят и пьют чай. А может, вино. Культурные люди, родители культурного сына. Вырастет — успокоится. Главное — поменьше на него давить и ничего не запрещать.

«Если честно, это подарок от одной знакомой, — неохотно сказал Козлик, а руки его просили: отдайте. Большие руки. Не по Сеньке. Козлик ведь был мелкий. — Сам не знаю, почему я вам о родителях сказал. Они с этих полок не берут ничего. Они вообще книг не читают. Им неинтересно».

«Ясно, — я ещё сильнее прижал к себе альбом. — Кстати, знаешь, как на бальбуте: секс? Догадайся. Как будет секс на твоей бальбуте? Ну, Козлик, давай».

«Pajuta... Duzu pajuta... — сказал он нерешительно. — Duzuta pajutima. Красиво получилось, по-моему...»

«Хорошо, а грубее? — поспешно спросил я. — Грубый секс? Но хороший, страстный! Как ты скажешь?»

«Takuzu pajuta... Taku mau pajuta... — говорил он, и глаза его вдруг осветились каким-то мучительным огнём. — Strilo u prugoje. Чёрт. Вы и правда гений. Так музыкально и не... Неприлично... На самом деле будто картинку видишь...»

Довольный собой, я хищно улыбнулся. Я хотел его ещё немножко помучить. Но то, что выросло под разложенным альбомом, и не думало чахнуть. Я был напряжён и возбуждён — к счастью, Козлик не видел, как подёргивался под моими руками его тайный альбом.

«А теперь скажи: мастурбация... Ну, давай, это легко!» — меня забавляло, как он танцует передо мной, нащупывает слово своими неуклюжими пальцами.

«Sabaupajuta... Sabauduzuta pajutima...»

«Неинтересно, — кольнул я его. — Слишком просто. Фантазия, где фантазия, Козлик?»

«Irukuta pajutima», — сказал он и покрылся пятнами.

«Хорошо... — Я взял принесённое им пиво. — А если, например...»

«Я вам тетрадь принёс, может, запишем то, что я придумал?» — Козлик уселся рядом со мной. Так он сидит возле своего отца. В те вечера, когда вся семья в сборе и по телевизору идёт что-то интересное. О женских прическах сто лет назад и о роли собак в парикмахерском искусстве.

«Да, давай». — Я так и не отдал ему альбом. И тогда он положил на открытую страницу свою руку.

«Вы, конечно, заметили... Здесь внизу стихи...»

«Стихи?»

И правда, увлечённый пикантными картинками, я даже внимания не обратил, что внизу каждой страницы симпатичным шрифтом старых парижских афиш были напечатаны короткие четверостишия.

«Это на каком языке?»

«Не знаю. — Козлик нетерпеливо пролистал пустую тетрадь. — И никто не знает. Их автор — на этих картинках. Эти стихи написала она, в 1901-м, описывая свои ощущения. На языке, который выдумала сама. Но никто так и не смог их прочитать. Франсуаза Дарлон. Так её звали. Загадочная была женщина. Я пытался расшифровать, несколько лет назад, но ничего не вышло. Я просто не могу нащупать никаких связей. И подсказок нет. Никакие методы не работают».

«Кажется, я знаю, в чем дело, — сказал я, разглядывая надписи. — Эти слова не имеют смысла».

Козлик посмотрел на меня с сомнением.

«Точнее, имеют, конечно. Если бы ты был женщиной и занимался тем, чем она на картинках, ты тоже мог бы написать что-нибудь подобное. Это язык её вульвы, которую ласкает собака. У тебя есть вульва? А клитор? А собака? Поэтому ты и не понимаешь. И я тоже. Если бы у нас была знакомая, которая... Возможно, она поняла бы, о чём писала эта Франсуаза Дарлон».

Он наконец забрал у меня альбом и торопливо поставил его обратно.

«Такое объяснение... никогда не приходило мне в голову...» — пробормотал он, вздохнул, жадно отпил пива и с облегчением откинулся на спинку дивана.

Мы взяли его чистые общие тетради, схватили каждый по ручке и подозрительно посмотрели друг на друга. А потом начали писать, одновременно, как по команде. И всё же скоро я выдохся. Или сделал вид, что выдохся. Потому что пальцы на моих ногах, оставив сырые от пота тапки, уже давно ползали по ковру и глупые мысли поднимались пузырями вверх от пола этой чужой квартиры, охмуряя мою бедную голову.

Вот тут я построил бы бумажный город. Здесь, в тени бамбуковой занавески, за которой начинается прихожая. А вот здесь, под креслами, была бы прекрасная пещера. Где можно было бы разместить войска на случай нападения. С той стороны ковра трудно было бы оценить их многочисленность. А вот здесь, на изгибе дивана, был бы священный холм. И они приходили бы сюда молиться перед битвой, мои воины. Зелёный участок под торшером — это лес, куда я отправил бы своего главного героя. А там, где ковёр заканчивается и начинается гладь ламината, — там море... А у края ковра, где жёлтые полосы, я построил бы порт. И корабли, плывущие в кухню, добывать там золото, сереб­ро, шёлк... Здесь, в этой стране, жили бы бумажные люди, здесь звучала бы бальбута, от края до края... Попросить бы у Козлика ножницы — и резать, резать бумагу, умножая народы, языки, обычаи, стремления, воплощая всё то, что когда-то не удалось, не вышло, всё то, в чём я дал маху...

Но нельзя. Надо гнать от себя дурные мысли — и оставаться по эту сторону границы.

Ну пожалуйста.

Совсем маленький компромисс.

«Спина болит, — процедил я, гримасничая. — Кто куда, а я на пол».

И, не дожидаясь реакции Козлика, я с наслаждением сполз на ковёр, лёг на него боком, подперев рукой голову. Ничего уже не замечая, я лежал и писал в общей тетради слова бальбуты, лежал и с наслаждением чувствовал, как рука начинает затекать. Я вдыхал запах ковра, спасённой им пыли, далёкий аромат средства для чистки ламината — я знал, что Козлик окажется рядом со мной быстрее, чем я заполню страницу.

И он сдался.

«Жарко». — Он вдруг сбросил футболку: худой, бледный и мелкий, как ребёнок — ребёнок с густой бородой и светлыми редкими волосами на груди, между которыми торчала большая родинка, да и не родинка даже, а целая ягода. Как третий сосок. Симметрия была ужасная — будто он сам эту родинку туда приклеил. Я не мог отвести от неё глаз. Хотелось её срезать.

«Жарко», — повторил Козлик и растянулся на полу рядом с мной, высунув язык.

«Есть ножницы?» — спросил я почему-то по-белорусски. Он удивлённо поднял глаза:

«Принести? Зачем?»

«Да нет, нет, ничего, — я снова перешёл на бальбуту. — Работаем».

Мы молча писали — и я видел, что Козлик занимается словарём уже безо всякого энтузиазма, что-то бродило в его голове, что-то пузырилось, наполняя эту молодую головку глупым газом, от которого глаза у Козлика сделались совсем стеклянные. Мы лежали на полу, совсем близко друг от друга, я в своей мятой рубашке и джинсах, босиком, — и Козлик в одних коротких шортах. Вдруг мне заложило уши. Видимо, я слишком резко опустился на ковёр. Опять у меня проблемы с давлением. Краем глаза я наблюдал за моим учеником и незаметно теребил пальцем ковровую траву. Две империи сошлись в чистом поле. Два войска, два властелина. Нужно провести границу и выставить стражу — и следить за руками Козлика, следить, иначе он может спрятать свои отряды где-то под диваном, над которым солнцем торчала лампа, лампа, под которой вечером, каждый вечер, каждый божий, дьявольский, недоб­рый вечер садится семья, маленький козлик, папа-козёл и мама-коза...

«Здравствуйте», — сказала мама-коза, которая выросла из бамбуковых зарослей. За её спиной, в коридоре, стоял папа-козёл, ростом с козлика, но без бороды.

Ничего не скажешь. Тихо ходят по родной земле граждане Козловичи.

Мягко ступают копытами по ламинату, бородами не потрясают, листья с ветвей не жрут, на лишнее не отвлекаются, серьёзные они создания, эти жители уручанских джунг­лей. Тигры, а не травоядные.

Козлик вскочил, схватил почему-то футболку, начал натягивать задом наперёд.

Папа Козлика вошёл в комнату, сделал такое движение, будто дать мне копытом в морду собирался, — но сдержался:

«Здравствуйте! Это кто?»

«Это мой... друг», — сказал Козлик из-под футболки.

«Олег Олегович», — я с достоинством, не спеша поднялся, понимая, как мерзко это звучит. Олег Олегович. Есть что-то непристойное в этих «о», что-то с намёком на не совсем законные вещи, за которые много не дадут, но о которых напишут в хронике происшествий на тутбае.

Услышав моё имя, папа-козёл содрогнулся. Да и Козлик был удивлён. Я протянул папе-козлу руку — но он её не пожал. Поднял мою тетрадь, начал читать, шевеля губами, — но что он мог там понять?

«Это что?» — спросил он, разглядывая меня. Снизу вверх — и это давало мне надежду, что всё обойдется. В конце концов, что он мог мне предъявить? И что вообще такого произошло?

«Мы с Олегом... Олеговичем… язык учим, — сказал Козлик, запинаясь. — Сложный язык. Олег Олегович известный специалист...»

«Не знаем мы что-то таких специалистов, — мрачно сказал папа Козлика, внимательно разглядывая меня с головы до ног. — Мы таких специалистов что-то вообще не того... Не знаем... Знаем мы их, специалистов таких...»

Мама Козлика почувствовала, что надо спасать ситуацию, крикнула из кухни, закашлявшись:

«Денис, ты звонил в деканат?»

«Да». — Козлик хотел заслонить меня от папиного хищного взгляда, но куда там, я был выше и шире в плечах, так что теперь возвышался над ними обоими.

«Ел уже? Мы с папой в магазин зашли…»

«Отвечай, когда мать спрашивает, — прожевал слова папа-козёл. — А мы пока покурим сходим... со специалистом».

Он пошёл прямо на меня — и мне ничего не оставалось, как отступить к балкону. Он схватился за дверь и вытолк­нул меня туда, где лианами свисало бельё Козловичей, уже совсем сухое.

Я убрал с лица брюки Козловича-старшего и прикрыл глаза бюстгальтером мамы-козы. Так было удобнее отбиваться.

«Ну что скажешь, Олегович? — Папа достал скомканную пачку красного «Минска», но сигарету так и не вытащил. — Чему ты учишь? Рассказывай, специалист».

«Да так. — Я смотрел на него сквозь лифчик мамы-козы, как через прорези на боевом шлеме. — Учу».

«Ага, — он покачал головой, будто мой ответ его полностью удовлетворил. — Учишь, значит. Молодец».

На школьном стадионе под нами малые играли в футбол. Жёлтый мячик заметался по коричневой высохшей земле, дети матерились — тонкие, сорванные голоса. Они словно травили этот мяч — и он не знал, куда деваться, прыгал то вправо, то влево, то подлетал вверх, к солнцу, но ему некуда было спрятаться, а они кричали, возбуждённо и с азартом, они знали, что в конце концов загонят его, как зайца, и он всё равно упадет от усталости где-то в кустах, так и не успев убежать. И тогда они набросятся на него и растерзают своими молочными зубами, и насытятся, и разойдутся по домам.

Учебный год начался. А я и забыл.

«Слушай, ты, забирай свои бумажки, и чтоб я тебя больше с Дениской не видел, — прошипел этот страшный маленький козёл, застиранные трусы которого угрожающе покачивались у него над ухом. — Ты мне парня не порти, хуй ты бумажный. Знаю я таких специалистов. Заднего ряда. Увижу ещё раз с Денисом, ты у меня таким специалистом заделаешься...»

Козлик смотрел на нас с той стороны окна, растерянно замерев посреди комнаты, держа в руках тетрадь — то ли мою, то ли его.

Я осторожно вернул лифчик мамы-козы на место и вышел с балкона.

«Денис, иди сюда», — раздался из кухни тревожный голос.

Козлик неохотно пошел на кухню. Папа-козёл последовал за ним, презрительно махнув воображаемой бородой и оттеснив меня элегантным движением таза.

«Мам, я сейчас! — Услышав, как я обуваюсь, Козлик выскочил в коридор и схватил рюкзак. — Я вас провожу!»

Он наклонился к моему уху и зашептал на бальбуте, что виноват, виноват, что родители пришли раньше, что они никогда раньше семи не являлись и что отца его за такое...

Улыбаясь, я молча взялся за ручку двери.

«Такая девка ходила! — бушевал на кухне козёл-старший. — Кровь с молоком. Отец с матерью на дачу специально гоняли, чтоб он тут с девкой делом занялся. Нет, билядь! Послал Олесю, сам послал, не она его, а он. На бумажки, билядь, променял. Чем они здесь занимались, а, мать? Ты мне можешь объяснить? Развелось, билядь, специалистов. А ты его всё защищаешь! Денис! Ты куда это? Стоять, я тебе сказал!»

Но Козлик уже рванул на себя дверь, и мы затопали по ступенькам, отталкивая с дороги велосипеды, коляски, сбивая ногами игрушечные грузовики, всё, чем были заставлены ступеньки, скатились, выскочили из подъезда, и какая-то старушка громко сказала нам вдогонку: «Вот скотовьё».

Мы пошли куда-то — я не знал дороги — и я вдруг засмеялся во весь голос, и Козлик вмиг просветлел лицом.

«Твой папа интересно произносит слово “блядь”, — сказал я ему, когда мы снова шли вдоль детского сада. — Билядь. Откуда там этот гласный?»

«Не знаю. Он всегда так говорил».

«Как будто акцент среднеазиатский».

«Нормалды. Это ещё одно его слово. Когда он в настрое­нии. Он на самом деле неплохой человек».

Козлик довёл меня до метро. Мы больше не говорили. Только когда я протянул ему руку на прощание, он вдруг расстегнул рюкзак и вытащил книгу Франсуазы. Той самой, мадемуазель Дарлон.

«Я так понял, она вам нужна?»

Между нами протиснулся, заехав мне в бок локтем, какой-то нетерпеливый уручанец:

«Станут в проходе, ни пройти ни проехать! Иностранцы, вашу мать!»

Он оглянулся и весело подмигнул. Чернявый, пьяный, в футболке с российскими орлами. Подмигнул и исчез. И всё же запомнился мне навсегда. Кто знает почему.

«И ещё ... — Козлик вздохнул. — Вас правда зовут Олег Олегович?»

«Да».

«Можно, я не буду вас так называть?»

«А как будешь?»

«Как и раньше. Обходился же я раньше без имени».

Я пожал плечами и пошел к турникету, прижимая книгу к животу. Хотя обложка и так была без картинок. Наверное, Козлик смотрел мне вслед. А может, и нет. Мне было плевать.

Несколько дней от Козлика не приходило никаких писем. Может, оно и хорошо, думал я. Надо было успокоить Верочку. У меня появилось ощущение, что она начала что-то подозревать. Наверное, Козлик всё же мучился чувством вины — и я дал ему намучиться вдоволь. Я знал, что рано или поздно он отзовётся. Возможно, папа-козёл лишил его интернета — но было ясно, что Козлик уже достаточно взрослый, чтобы противостоять диктатуре больших козлов.

Конечно, он бесится, этот его отец. Бесится, что так и не научил сыночка ходить тихо, жевать скромно, думать, как травоядное, ненавидеть бумагу и любить козочек. Проверил бы, что у тебя за книжки на полке стоят, под самым твоим носом, думал я раздражённо, отдыхая в приятном обществе мадемуазель Дарлон. Может, тогда бы всё было иначе. А сейчас — прими всё как есть, козёл, и скажи богу спасибо, что у тебя такой не похожий на других сын, а не тупой приспособленец, который повторит твой бездарный путь.

Да, я верил в Козлика. Он мог бы быть моим сыном. Он был на двадцать лет моложе. Этот факт мы с мадемуазель Дарлон обсуждали не раз — книга, которую дал мне Козлик (я так и не понял, должен ли её вернуть), заняла законное место рядом с моим ноутбуком, и теперь я ежедневно, поработав над бальбутой, долго сидел над загадочными стихами развратной Франсуазы, пытаясь услышать их, почувствовать на вкус и, чем чёрт не шутит, понять.

После истории с Козловичем-старшим мы с Козликом договорились встречаться только в «Щедром» — так было безопаснее. К тому же ни он, ни я не забывали, какую роль этот барчик сыграл в истории бальбуты. Козлик даже придумал мемориальную доску, которая будет здесь висеть через полвека. На бальбуте, конечно. Не скажу, что мне понравилась эта идея. Сам принцип бальбуты исключает существование мемориальных досок. Хотя, конечно, сказать на бальбуте «мемориальная доска» теоретически не трудно: flarekuta vedutima, например. Но что-то небальбутанское есть в сочетании этих слов. Что-то, что противоречит философии моего чудесного языка...

Моего языка. Но оставалась ли бальбута моей? Теперь она была якобы наша. Наша с Козликом на двоих. И это почему-то начинало меня беспокоить. Я разрывался между радостью и ревностью. Но Козлику этого не показывал. Сначала нужно было определиться самому, чего я всё-таки хочу от бальбуты — и от себя самого.

Я всё откладывал и откладывал это непростое решение — и будто в отместку за мою нерешительность жизнь сделала его ещё более сложным.

Был конец сентября, когда мы снова встретились с Козликом за столиком возле «Щедрого»: сидя друг напротив друга, мы вполголоса обсуждали его работу — раздел нашего словаря, посвящённый транспорту, был почти готов. Целый рой паровозов, трамваев, легковых машин, контролёров, машинистов висел над нашими склонёнными головами: негромкий рокот согласных, предупредительные свистки гласных… Я люблю поезда. Козлик был специалист по каретам, повозкам, бричкам и всему такому. Вот же старомодный дурак. Незаметно мы так увлеклись, что уже не обращали внимания на то, что делается вокруг: какие-то люди приходили и уходили, прислушивались к нашей бальбутанской болтовне, раздражённо или с уважительным любопытством. И тут просто из-за плеча у Козлика кто-то спросил по-английски:

«Простите, пожалуйста. На каком языке вы разговариваете?»

Смущенно замолкнув, мы обернулись.

Это была девушка, из тех, о которых нельзя сразу сказать, школьница она или студентка, голос у неё был хрип­лый, простуженный, что ли. Ничего удивительного — в руке она держала чашку с такой порцией мороженого, что из него можно было слепить человеческую голову. Такую, как моя, например.

Лизнув эту синеватую голову в её блестящую лысину, она махнула ресницами и спокойно, совсем без смущения повторила вопрос.

«Это... Это баскский», — сказал Козлик, покраснев.

Она засмеялась. Зубы белые, но некрасивые. Кривые. Ясно. На брекеты денег нет.

«Нет, — она вытерла губы. — Это не баскский. Ничего подобного. Ни разу не баскский».

«Откуда ты знаешь? — спросил я. — Ты в какой класс ходишь, девочка?»

Услышав мой английский, она сразу же поняла, кто мы, и заговорила на чистом белорусском.

«В десятый, дедушка. А насчёт баскского забудьте. Маскировка так себе. Подождите, до меня дошло...»